Шестая публикация из авторского цикла Анджело Лорети, посвященного итальянскому писателю, журналисту и карикатуристу XX века Джованнино Гуарески.
Сборник «Наблюдения одного обывателя» был опубликован посмертно и объединил разрозненные работы Гуарески, не нашедшие своего места при жизни автора. Мы прочитаем два рассказа из этой книги: «Трудное возвращение» и «Кто может выводить ребёнка на прогулку?». А затем разберем ещё один рассказ — «Но моё сердце осталось в Польше», — в котором писатель вновь обращается к годам, проведенным в лагере для военнопленных.
«Внутренний ребёнок» — ключ к поэтике Гуарески. Именно здесь мы находим краеугольный камень всего его творчества — теорию «ребёнка, которого водишь на прогулку», изложенную в «Наблюдениях». Для Гуарески детство «кристаллизуется» при первой «нечистой» мысли. С этого момента взрослый обрастает наслоениями, но ребёнок «живёт нетронутым, незапятнанным, вечно ребёнком внутри этого клубка костей, плоти и мыслей». Риск в том, чтобы забыть о нём, играя чужую роль.
«Трудное возвращение»: ирония и отчуждение
«Трудное возвращение» — виртуозное упражнение в иронии и меланхолии. Взрослый, преуспевающий человек (писатель, судя по контексту) возвращается в родные места в компании столичных интеллектуалов. Он ожидает тёплого приёма, но реальность оказывается жестокой и комичной. Его дядя не узнаёт его, интересуясь лишь тем, что у него «нет яиц». Прошлое, которое он идеализировал, либо стёрлось из памяти земляков, либо искажено до неузнаваемости. Возвращение оборачивается фарсом, подчёркивающим разрыв между ностальгическим образом малой родины и её нынешней, равнодушной реальностью.
Финальный образ мальчика (его детского «я»), уходящего по воде и исчезающего в зарослях, — мощная метафора невозвратности прошлого. «Мутная вода времени течёт между нами и нашим детством и уносит наши воспоминания далеко».
«Трудное возвращение»
«Сегодня, пользуясь праздничным днём, посетил родное селение. Прежде чем ввязаться в описание этой захватывающей истории, считаю уместным предпослать краткую справку о литераторах маленького городка, в окрестностях которого ныне пребывают мои семейные несчастья.
Сверхстрогие ко всем писателям, литераторы города П. в моём отношении снисходительны, и поэтому я по вечерам могу садиться за их же столик в кафе и участвовать в их важных работах по приведению в порядок мировой культуры. Тот факт, что я пишу так, как, к несчастью, пишу, не мешает этим проницательным аналитикам признавать во мне качества, способные сделать меня в некотором роде полезным современной литературе; в том смысле, что, совершая еженедельно челночные рейсы между П. и Миланом, могу доставлять пакеты, отдавать брюки в чистку или приобретать книги и журналы для современных литераторов П.
При таком положении вещей случилось, что однажды вечером двое из важнейших литераторов (которых я назову Комендаторе и профессор Бальдовино) выразили желание посетить необозримую равнину Низины, дабы извлечь оттуда полезные ощущения, разумеется, с литературным подтекстом.
— Ф. — сказал я — это сердце Низины и в то же время посёлок, что дал мне жизнь. Двадцать лет я не видел тех милых мест.
— Я тоже! — воскликнул третий важный литератор, известный нашим читателям под псевдонимом Вольпоне. — Я тоже родился там, внизу, и я тоже не был там больше пятнадцати лет.
— У меня там есть дядя по отцовской линии, которого я не видел с самого нежного детства, — добавил я. — Он, несомненно, встретит меня с безмерной радостью и станет, рыдая, умолять нас отобедать у него.
— У меня там есть двоюродный брат по прямой линии, — заявил Вольпоне. — Если мы не останемся у него на ужин, он ужасно расстроится.
— Прекрасно, — заключил Комендаторе. — В воскресенье поедем в Ф.
Так, сегодня утром, пользуясь праздничным днём, мы отправились в Ф.
Это странное прошедшее совершенное время, чтобы рассказать о действии, совершённом несколько часов назад, никого не должно удивлять. У меня есть разрешение:
«Предъявитель сего уполномочен употреблять прошедшее совершенное время, когда ему заблагорассудится. Дирекция».
Прибыли мы около одиннадцати, и я заметил, что прежде всего было бы удобно определить точное местонахождение нашего обеда. Спрашивая — найдёшь всё: мы добрались, пройдя по длинной проселочной дороге, до гумна большой фермы.
Пожилой человек, сидевший перед колодой, работал, нанося удары топором, заостряя конец сваи. Он даже головы не поднял.
— Никаких яиц, — сказал он.
Я, улыбаясь, объяснил ему, что я ищу господина Марио.
— Господин Марио — это я, — ответил он. — Но никаких яиц.
Очевидно, добряк ошибался.
— Я ваш племянник Джованнино, — настаивал я. — Помните?
— Нет. Если бы я должен был помнить всех людей, которые приходят сюда за добром и говорят, что они мои родственники, мне было бы худо. Нехватка корма, жара: никаких яиц.
— Я Джованнино, сын вашего брата Луиджи! — воскликнул я. — Вот у меня удостоверение личности.
Я сунул ему под нос документ, и превосходная персона на него покосилась.
— Ладно, — согласился он, — но никаких яиц.
Я заметил ему, довольно раздражённо, что я не ищу яиц, и персона тогда спросила меня, чего же я хочу.
— Я просто хотел вас навестить, — пробормотал я.
— Привет, — сказал тогда мой дядя Марио, продолжая свою работу.
— Привет, — ответил я.
Толстая женщина тем временем появилась на гумне с котелком, полным не знаю какой дряни, и двести-триста кур столпились вокруг неё.
— Кто это? — громко спросила она.
— Один — сын моего брата Луиджи, — объяснил мой дядя Марио. — Пришёл нас навестить.
— Счастливого пути, — сказала тогда толстая женщина, обращаясь ко мне. — Скажи твоему отцу, чтобы вернул мне зонт, который я одолжила ему, когда он уезжал. Кажется, дождь уже перестал.
Действительно, супруга моего дяди Марио была права: мой отец уехал из селения в 1912 году.
Комендаторе, который очень тучен, громко заметил, что умирает от жары.
— Проклятое селение, — проворчал мой дядя. — Колодец почти сухой, а надо ещё напоить весь скот. Но на площади есть фонтан.
— Не бойтесь, — усмехнулся Вольпоне. — Остаётся ещё мой превосходный двоюродный братец. Единственное, что мне неприятно, — это что Комендаторе и профессор будут вынуждены делать досадные сравнения между роднёй Джованнино и моей.
Мы пришли на бескрайнее гумно, залитое солнцем и пустынное. Вольпоне принялся орать, и вскоре ставни на окне распахнулись.
— Никаких яиц! — крикнул кто-то.
— Я сын Антоньетты! — воскликнул Вольпоне.
— Никаких яиц! — категорично ответил другой. — И потом, кто такая эта Антоньетта?
— Сестра твоей матери, — объяснил Вольпоне.
— Никаких яиц! — заорал человек. — У моей матери нет сестёр!
Высокая худая женщина вмешалась и высунула голову из окна.
— У меня нет сестёр! — подтвердила она. — У меня только семь братьев, и все они в Аргентине уже тридцать лет.
Серьёзный мужчина с большими усами и с важной трубкой в зубах вышел из калитки, покачал головой и потом обернулся к окну.
— Да нет же, Джульетта, — воскликнул он, — сестра у тебя есть, прав уважаемый? Ты сама мне говорила, что она уехала жить в город в 1921.
Женщина у окна на несколько мгновений задумалась, потом ударила себя ладонью по лбу. Чёрт возьми, правда!
— И как поживает наша дорогая Мариетта? — осведомилась она. — Как поживает?
— Антоньетта, — поправил Вольпоне очень печально.
— Да, да, теперь я хорошо помню: Антоньетта, — согласилась женщина. — Какой грех, что не могу вам услужить! Но что поделаешь? Нехватка корма, жара: куры больше не несутся. Кланяйтесь ей и, когда будете проезжать мимо, навестите нас.
Мы повернули обратно и, пройдя несколько метров, проклятый пёс набросился на нас, решительно вцепившись в профессора Бальдовино, который, будучи необычайно худым, был принят превосходным животным за кость. К счастью, молодой парень, что показался первым в окне, отозвал зверя, и мы смогли двинуться спокойно.
Мы шли молча и, наконец, Вольпоне заметил:
— Во всяком случае, они были любезны, что отозвали пса.
— Люди грубые, но с доброй душой, — вздохнул Комендаторе.
В трактире хозяин смотрел на нас удручённо.
— Не могу дать вам ничего, кроме яиц, — посетовал он. — В этом проклятом селении нет ничего, кроме яиц.
После полудня мы осмотрели селение.
— Здесь, если не ошибаюсь, — сказал я перед старым домом, — жил Вольпоне.
Народ сидел на скамье неподалёку, и один мужчина покачал головой.
— Нет, — вмешался он, — здесь жила некая Антоньетта, что уехала жить в город в 1921 с мужем и сыном. Говорят, что теперь она продаёт астрологические гороскопы, муж в богадельне, а сын в тюрьме.
— Странные люди, — добавил другой.
— Я учился в начальной школе с её сыном, — объяснил мужчина средних лет. — Был упрямее всех.
Я увидел свой дом и узнал окно комнаты, в которой мои глазёнки впервые увидели вещи мира. Другие люди сидели неподалёку на скамье в тени, и я услышал, как кто-то объясняет Комендаторе, что в том доме когда-то жила странная семья сумасшедших, которой пришлось сбежать в 1912 году в город. Потом я больше ничего не слышал.
Я увидел, как из калитки выходит (и увидел это лишь я) мальчик с длинными волосами и в платьице. Мальчик со старых семейных фотографий, которые дома все сравнивают с новейшими фотографиями Альбертино, чтобы доказать необычайное сходство сына с отцом. Мальчик зашагал нетвёрдой поступью, и я последовал за ним и вскоре очутился на пустынном и залитом солнцем берегу. Он свернул на тропинку и спустился с берега, исчез среди рощицы акаций. И когда и я выбрался на берег мутного потока, я разглядел его идущим по воде. Он перешёл на другой берег, углубился в высокие акации и исчез.
Мутная вода времени течёт между нами и нашим детством и уносит наши воспоминания далеко».
Меланхолия и изгнание поэзии
Здесь, несомненно, чувствуется глубокий меланхоличный подтекст. Помимо разочарования холодностью и нерадушием родственников, которое заставляет героев почувствовать себя чужими в собственном доме, а также болезненного контраста между прекрасными детскими воспоминаниями и нынешней прозаической реальностью, здесь происходит нечто большее — изгнание поэзии. Этот загадочный мальчик, выходящий из дома, неуловимый, переходящий на другой берег реки, вероятно, и представляет собой ту самую детскую часть, того «ребёнка», которым Джованнино Гуарески в глубине души оставался всегда. В нём всегда сохранялась эта, как бы сказать, «инфантильная» часть — в самом лучшем смысле этого слова. То есть, он был не взрослым, который играет в детство; в его сердце действительно осталось что-то детское.
Примечательно, что в его произведениях нет пошлости, грубости, нет ничего, что могло бы вызвать тоску или уныние. Это всегда истории, пусть даже драматичные, как эта, в которых звучит нота надежды, нота жизни, умение видеть хорошую сторону бытия. Он, в конце концов, говорил: «Я благодарен своим родителям, что они дали мне жизнь, я благодарен жизни за то, что существую».
Психологическая глубина и философская притча
Второй рассказ — «Кто может выводить ребёнка на прогулку?» — это философско-психологическая притча, раскрывающая одну из главных тем позднего Гуарески: сохранение внутреннего ребёнка. Писатель предлагает оригинальную концепцию: ребёнок не умирает и не трансформируется во взрослого, а «кристаллизуется» в момент первого «нечистого» (эротического) помысла, после чего существует автономно внутри взрослой личности. Этот внутренний ребёнок — хранитель чистоты, веры, надежды и способности удивляться.
Счастье и цельность человека зависят от того, способен ли он «выводить своего ребёнка на прогулку», то есть возвращаться в это состояние внутренней связи. Это не инфантилизм, а глубокая духовная практика, позволяющая противостоять окостенению в социальной роли. Финальный образ торта с 38 погасшими свечами (возраст «коры») и 12 горящими (возраст внутреннего ребёнка) — гениальная визуализация этой идеи.
«Кто может выводить ребенка на прогулку?«
«— Поздравления отцу, который во второй раз справляет двадцать пятую годовщину, — сказала Пасьонария, вручая мне свой подарок.
— Поздравления! — воскликнули Альберто и Маргарита, опуская передо мной свои свёртки.
— Поздравления, — прошептал застенчиво гость, подавая мне букетик полевых цветов.
Я взглянул на большой торт с пятьюдесятью свечками и подумал: «Сколько мужчин могут выводить ребёнка на прогулку?».
Я, по-видимому, подумал это вслух, настолько это правда, что они с недоумением на меня посмотрели.
— Не стоит волноваться, ребята, — воскликнула Маргарита. — Пятидесятилетний рубеж скользок, и легко оступиться. Не думайте, что ваш отец тронулся. Это преходящее смятение.
— Я знаю, что говорю, — возразил я спокойно. — И скользкий рубеж, о котором говорит ваша мать, ещё далёк. Приучайтесь с самого начала отличать официальный возраст от реального.
Маргарита улыбнулась:
— Будьте внимательны, ребята. Ваш отец сейчас докажет вам эту новейшую и оригинальнейшую теорию: человеку столько лет, на сколько он выглядит.
— Об этом я и не думаю.
— Верно. Поскольку с этими его усами-кустом он выглядит на шестьдесят пять, ваш отец докажет вам другую, столь же смелую и увлекательную теорию: человеку столько лет, на сколько он себя чувствует.
— Нет, Маргарита, — ответил я. — У человека попросту есть его собственные годы, поскольку он не может иметь ещё и годы другого. Таким образом, тогда как официальный возраст пятидесятилетнего — пятьдесят лет, его реальный возраст может быть всего тридцать шесть. Это зависит от возраста ребёнка. Разумеется, если ребёнок родился мёртвым, то пятидесяти официальным годам соответствуют пятьдесят лет реального возраста.
Маргарита с недоверием на меня посмотрела:
— Джованнино, я не понимаю, к чему ты клонишь.
— Как раз к исходной точке: «Сколько мужчин могут выводить ребёнка на прогулку?».
— Мне кажется, это просто, — пробормотала Пасьонария. — Выводить на прогулку ребёнка могут все мужчины, у которых есть ребёнок.
— Именно! — воскликнул я.
Вот, к примеру, цветок яблони: если рассмотреть его внимательно, не найдёшь в нём ничего, что могло бы навести на мысль о яблоке. Но внезапно лепестки опадают и цветок умирает, потому что родился плод. Он умирает, даже если фактически превращается, потому что превращаться — значит умирать.
У человека происходит иначе. Ребёнок не превращается, а остаётся тем, кто он есть. Говорят: ребёнок меняется, становится мальчиком, юношей, мужчиной. Ошибочно: ребёнок не меняется и даже не умирает. Ребёнок в определённый момент отделяется от нас, потому что, продолжая жить в нас, имеет свою автономную администрацию.
Отделение происходит в точный момент: в восемь или в четырнадцать, в десять или в двенадцать лет, когда первая нечистая мысль возникает в сознании ребёнка и тревожит его, ребёнок замирает, кристаллизуется. Он вверяет нам всё, что принадлежит материи и материальному опыту, всё, чему его учили и что он узнал, оставив при себе лишь свои мысли и свои сны. Остаётся тем, кто он есть: годы откладывают на нём свои напластования, мужчина обретает кору мальчика, потом более прочную кору подростка, потом жёсткую кору взрослого, потом чешуйчатую кору старика, но ребёнок живёт нетронутым, незапятнанным, вечно ребёнком внутри этого сплетения костей, плоти и мыслей.
Каждый мужчина, у которого было детство, носит в себе этого ребёнка, но многие мужчины не знают об этом, потому что слишком давно забыли самих себя.
Нельзя терять себя из виду. Надо время от времени вспоминать о себе. Жизнь увлекает вас и часто заставляет играть определённую роль, к которой вы не чувствовали склонности. Часто делает из вас персонажа, который не имеет ничего общего или, и вовсе, противоречит вашей истинной личности. Так вы становитесь пленником увлекательной игры и, проходя годы, всё больше забываете о себе, до тех пор, пока не становитесь чуждыми самим себе созданиями.
В таком случае ребёнок остаётся всегда запертым внутри вашей коры, как вы заперты внутри коры другого, персонажа, чью роль исполняете. И ребёнок, приютившийся в вас, после того как прожил с вами напрасно, умирает вместе с вами.
Надо вспоминать о себе и о ребёнке: гулять с ним, как делаю это я. Мы углубляемся в сельскую местность. Идём медленно по проселочным дорогам, среди обширных пространств золотой пшеницы, обрызганных кровью маков.
Взрослый знает, что маки в пшенице означают, что земледелец неряшлив, что он как следует не отобрал семена. Но взрослый знает также, что они очень нравятся ребёнку, и радуется, если маков много.
Ребёнок срывает ветку бузины и делает себе пистолетик, или ложится на берег канавы и, жуя травинку, наблюдает за голубыми стрекозами, что порхают над самой водой, и говорит со мной голосом тогдашним, объясняет мне мысли тех времён, фантазии тех времён, и я вижу мир так, как видел его тогда. И вновь обретаю надежду тех времён. Вновь обретаю ту безграничную веру в Бога, веру, что есть лишь инстинкт и не отравлена рассудком.
Когда я возвращаюсь домой и к привычным людям, ребёнок бежит укрыться в своё гнездо, внутри моего старого сердца, которое теперь бьётся так, будто ему двенадцать лет.
Но сколько мужчин могут выводить ребёнка на прогулку?
Вот почему я рассказал вам о ребёнке, который несёт для меня двенадцать из пятидесяти лет, которые мой официальный возраст приписывает мне согласно предписаниям закона о гражданском состоянии и биологической науки, и помогает мне вновь обрести веру и надежду тех времён, когда я смотрел на жизнь очарованными глазами и с сердцем спокойным.
Пасьонария посоветовалась шёпотом с Альберто, затем сообщила мне мнение профсоюзного руководства:
— Если вместо пятидесяти тебе исполняется тридцать восемь, торт остаётся всё тем же.
Я приказал открыть огонь, и, пока Маргарита, Пасьонария и Альберто зажигали свечки, я занялся гостем, что принёс мне букетик полевых цветов.
А гость всё ещё был тут, рядом со мной, и видеть его мог только я. У него по-прежнему были длинные волосы, чёрный передничек и матросская бескозырка. Он смотрел на меня двумя круглыми глазами, большими как фары. Порылся в кармане и протянул мне сушёный каштан, который я схватил и спрятал в карман пиджака.
Подняв глаза к большому окну, что выходит в сад, я увидел за решёткой молодую женщину в большой шляпе, полной цветов и птиц, и молодого мужчину в котелке и с усами. Они улыбались мне, и это были мама и папа ребёнка.
— Готово! — объявила Пасьонария.
Я встал и наклонился над тортом. Одно дуновение: тридцать восемь свечек погасли, а двенадцать остались гореть, освещая мою жизнь.
Не знаю, какой вкус был у торта. У меня во рту чудесный вкус сушёного каштана. Сушёного каштана тридцативосьмилетней давности».
Вечный ребёнок как основа ценностей
Когда заканчивается возраст невинности? Ответ Гуарески: с первой эротической мыслью — вот где кончается детство, вот где начинаешь смотреть на мир другими глазами. Ребёнок «остаётся тем, кто он есть. Годы откладывают на нём свои напластования: мужчина обретает кору мальчика, потом более прочную кору подростка, потом жёсткую кору взрослого, потом чешуйчатую кору старика. Но ребёнок живёт нетронутым, незапятнанным, вечно ребёнком внутри этого сплетения костей, плоти и мыслей». Потому что ребёнок тем временем остался по эту сторону того порога, верно? И поэтому продолжает жить в своём измерении, которое всё ещё имеет дело с чистотой, невинностью и изумлением.
Если и был писатель, который в те годы, когда многие ополчились на семью, на брак, на его институты, если и был автор, который постоянно подчёркивал красоту семьи, любовь, что держит вместе мужа и жену, родителей и детей, — то это был Джованнино Гуарески. Его способность сохранять связь с внутренним ребёнком была источником не только его творческой силы, но и его непоколебимых, глубоко человечных ценностей.
«Но мое сердце осталось в Польше»
Рассказ Джованнино Гуарески «Но моё сердце осталось в Польше» — не просто воспоминание о военном плене, а глубокий текст, исследующий раскол человеческой личности перед лицом страдания. Действие происходит в польском лагере для военнопленных, где итальянский солдат ведёт одинокое существование за колючей проволокой. Однако физическое заключение становится здесь лишь отправной точкой для путешествия во внутреннюю реальность. Встреча с загадочным пленником, похожим на самого рассказчика, и обнаружение ребёнка в снежной пещерке запускают процесс духовного перерождения. Гуарески создаёт мощную притчу о том, как душа, чтобы выжить, может отделиться от «плоти» — от привычного мира, привязанностей и даже от собственного прошлого. Возвращение домой оказывается не освобождением, а началом нового изгнания, поскольку подлинное «я» героя навсегда остаётся в том месте, где оно обрело иную, духовную форму свободы.
«Я шёл один по пустынному песку поля в Польше, и ветер стирал следы моих шагов. По ту сторону ограды я видел близкие дома и дальние леса, но я смотрел сквозь сетку колючей проволоки, как сквозь кристалл огромной толщины, как смотрят на жизнь души умерших. Я уже не помню, какой национальности был человек, что следил за мной с вышки, не помню и почему я там находился. Знаю, что я ходил взад и вперёд вдоль ограды, и зима была немилостива и держала остальных взаперти в бараках. Правда, я всегда один. Но однажды вечером я встретил кого-то. Это был исхудавший человек с большими глазами и большими чёрными усами, и руки его были засунуты в два холщовых мешочка, что свисали у него на груди на верёвочке. Плечи его прикрывал короткий плащик табачного цвета, а на ногах были деревянные башмаки, каких я никогда не видел.
«Когда это кончится?» — спросил я его.
«Неважно», — ответил он. «Мне и здесь хорошо».
«У тебя никто не ждёт на воле?»
«Нет, но у меня и никого нет».
Мы немного прошли молча плечом к плечу, потом вдруг он спрыгнул в канаву, что тянулась вдоль колючей проволоки. Убрал несколько веток, и показалась маленькая пещерка, а в пещерке спал ребёнок. Моё сердце замерло, потому что это был мой ребёнок.
«Это мой сын!» — закричал я.
Но человек покачал головой.
«Нет, твой ребёнок там, внизу, в твоём доме», — сказал он. «Твой ребёнок — создание из плоти и может быть только там, внизу, потому что и ты сам остался там, внизу. Ты ходишь за этой оградой, но твоё сердце осталось там, внизу, и лишь твоё желание уничтожает расстояние и соединяет тебя с твоим далёким сердцем. Этот забор непреодолим и держит тебя в плену, но ты — как дерево за стеной: твой ствол за стеной, но его корни выходят наружу, проходя под фундаментом. Ты прирос к своей плоти и своим привычкам, как дерево к земле, и поэтому вся твоя жизнь — по ту сторону, и ты одинок, и даже твоё сердце чувствует себя пленником и поэтому страдает, и ты с тревогой думаешь: когда же это кончится? Я же, напротив, имею всё при себе, потому что моя плоть — вне меня, здесь лишь моё сердце, а в моём сердце — все мои привязанности, все мои богатства, и весь мой мир — со мной. Это создание, сделанное из воздуха, — мой ребёнок. Твой — из плоти, и он там, внизу».
«Неправда!» — закричал я. «Мой ребёнок — вот этот, и он мой, и я хочу его!».
Тут произошло нечто чудесное, потому что человек удалился, опустив голову. Но это был не прежний человек: это был человек, поразительно на него похожий, и одетый точно так же, как тот, кого я встретил, но это был не он. Его шаг тяжело отпечатывался на песке, в то время как я теперь шёл так, будто ноги мои были сделаны из воздуха, и мне больше не было холодно, и я больше не чувствовал голода, и чувствовал, как сердце бьётся во мне с чудесной регулярностью.
Ребёнок проснулся и улыбался мне из своей маленькой пещерки, и это был мой ребёнок.
Я часто ходил вдоль ограды по земле Польши, и однажды встретил самого себя и вышел из своей плоти, и были перерезаны узы, державшие моё сердце прикованным к моим далёким привычкам. Моё сердце было всё со мной, и в моём сердце был весь мой мир.
И когда я уехал, когда Джованнино из плоти уехал, моё сердце осталось в Польше с другим Джованнино.
Я всегда думаю о тебе, о Польша, и думаю о твоей безграничной пустоте и о золоте твоей осени и о твоём бесконечном небе, где кружатся в вечном водовороте розовые, белые, чёрные облака, клочья всех времён года.
Мальчик на воле играет посреди пустынного двора. Кто убьёт его через двадцать лет? Я думал тогда: русский или немец? Может, его уже убили немцы, может, сейчас убивают русские. В необъятных просторах тишины Польши бежит ветер, переворачивающий кости мёртвых в огромных братских могилах.
Мой ребёнок, которого я поместил в маленькую пещерку в канаве и который гулял вместе со мной каждый день вдоль канавы, остался там, внизу. Я вижу, я трогаю сегодня своего сына, но это словно сын другого, потому что мой сын был там, внизу, и гуляет со мной по одинокому полю.
Мы оставляем частичку нашей жизни повсюду, где проходим, но в Польше я оставил своё сердце, а в моём сердце была вся моя жизнь. Я там, внизу, и через двадцать лет мне всё ещё будет тридцать семь, а моему ребёнку — три, как тогда, когда я нашёл его в канаве.
Я теперь думаю о себе как о другом, как о покинутом друге, который ждёт меня.
Когда я вернулся, моему сыну было уже пять лет, и он смотрел на меня с беспокойством, и я заметил, что он за мной следит. Однажды за столом он с тоской воскликнул: «Всё забирает он!». И я остался с вилкой, впившейся в тарелку с мясом, как пойманный с поличным воришка.
«Но это же твой отец!» — сказала тогда Маргарита.
«Раньше здесь был я», — враждебно ответил Альбертино.
И даже сегодня, спустя два года, он лишь терпит меня. Но я не печалюсь, потому что мой Альбертино, с которым мы были такими друзьями, там, рядом с моим сердцем, которое осталось в Польше, и ему по-прежнему три года, как тогда, когда я верил, когда я видел его сны и говорил с его ангелом-хранителем.
А ещё есть Пасьонария, которой сейчас четыре года и которая выглядит точь-в-точь как тот Альбертино, что остался там, внизу. И иногда, когда я говорю с ней, мне кажется, что я — тот другой Джованнино, тощий, в коротком плащике и прихрамывающий, что ходит взад и вперёд по краю песчаного поля».
Психологическая травма и раскол личности
В основе сюжета — тяжелейшая психологическая травма плена и разлуки. Возвращение героя оказывается трагической иллюзией. Реальный мир («плоть») продолжил без него: его сын Альбертино вырос, отвык от отца и видит в нём чужака, захватчика. Герой осознаёт, что та жизнь и тот отец, которыми он был до плена, безвозвратно утеряны. Его попытка вернуться в прошлое обречена. Выходом для психики становится радикальное разделение: создание альтернативной, внутренней реальности. «Другой Джованнино» в лагере и трёхлетний ребёнок «из воздуха» — это спасительные психические конструкции, позволяющие сохранить целостность «я» и чувство любви там, где внешний мир предлагает только отчуждение и боль.
Богословское измерение: ребёнок «из воздуха» как образ Христа
Это самый глубокий пласт рассказа. Образ ребёнка, найденного в яме-пещерке посреди зимы, отсылает к Рождеству Христову. Это не ребёнок плоти, а ребёнок духа — прямое воплощение благодати, рождающейся в самом сердце тьмы. Встреча с ним — это акт мистического откровения. Чтобы обрести его, герою необходимо «выйти из своей плоти», то есть отрешиться от земных привязанностей и страданий, связанных с тоской по дому. Диалог с двойником — это спор между «плотским» и «духовным» человеком. Победа духа (которую символизируют трансформация двойника и лёгкость самого рассказчика) дарует не физическое освобождение, а нечто большее — внутреннюю свободу и целостность. Таким образом, лагерь становится местом не только смерти, но и духовного рождения.
Парадоксальность памяти и утраты
Фраза «моё сердце осталось в Польше» обретает двойное значение. Это и сердце, разорванное болью, памятью о мёртвых и ужасе (ветер, переворачивающий кости в братских могилах). Но это также и сердце, обретшее свою подлинную, духовную сущность. Польша для рассказчика — не просто географическое место страдания; это сакральное пространство, где произошла встреча с истинным собой, где время остановилось («мне всё ещё будет тридцать семь, а моему ребёнку — три»). Его настоящая жизнь, его подлинные отношения (дружба с маленьким Альбертино) остались там. Жизнь в Италии — это жизнь «другого», чужака.
Заключение
«Моё сердце осталось в Польше» — гениальное по своей глубине произведение, в котором личная трагедия военнопленного возводится в метафизическую плоскость. Гуарески показывает, как в условиях крайнего абсурда и насилия человеческое сознание ищет и иногда находит спасение не вовне, а в глубине себя, создавая новые, духовные миры. Это рассказ не только о том, что война отнимает, но и о том, что она, как ни парадоксально, может открыть — о возможности обретения внутренней свободы даже в аду, ценой навсегда разделённого надвое сердца.
Продолжение следует…
Анджело Лорети
Изображение: коллаж обложки издательства Rizzoli и фото из архива Agenzia
