Заметки о христианском в искусстве. Ч.6

В поэзии Бродского появляются и другие христианские отклики, с Рождеством не связанные. Вот, например, заключительная часть «Литовского дивертисмента» 1971 года — заметки поэта о прогулках по Вильнюсу: 

Сверни с проезжей части в полу-
слепой проулок и, войдя
в костел, пустой об эту пору,
сядь на скамью и, погодя,
в ушную раковину Бога,
закрытую для шума дня,
шепни всего четыре слога:
— Прости меня.

Но большинство стихотворений, тем не менее, посвящены именно Рождеству. Есть несколько версий того, почему это так. Самое вероятное объяснение можно назвать «ренессансным». Бродский — человек, и ничто человеческое ему не чуждо, совсем наоборот. Его поэзия очень человечная, очень реальная. Как в области звука, звучания он ищет самое тонкое, самое точное, самое плотное, так в области содержания — самое реальное. 

В то же время образ Божества не является для него ни абстракцией, ни выдумкой: «Бог органичен, а человек, должно быть, ограничен». Но какой момент евангельской истории особым образом соединяет человеческое и божественное, данное в ощущениях и данное в вере, мир и Христа? Разумеется, Боговоплощение. Как и для огромного числа художников эпохи Возрождения, для поэзии Бродского центральным эпизодом истории спасения становится Рождество:

…Валит снег; не дымят, но трубят
трубы кровель. Все лица, как пятна.
Ирод пьет. Бабы прячут ребят.
Кто грядет — никому непонятно:
мы не знаем примет, и сердца
могут вдруг не признать пришлеца.

Но, когда на дверном сквозняке
из тумана ночного густого
возникает фигура в платке,
и Младенца, и Духа Святого
ощущаешь в себе без стыда;
смотришь в небо и видишь — звезда.

И тот же момент — встреча человеческого с божественным, человеческое переживание Бога — становится ключевым и в «Сретеньи», которое написано в 1972 году и посвящено Анне Ахматовой. Центральная фигура стихотворения — не Иисус и даже не Мария; центральная фигура — Симеон, причем момент его ухода, из храма и из мира, не менее важен, чем встреча с Мессией:

Почти подгоняем их взглядами, он
шел молча по этому храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.

И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога

пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.

Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,

он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою

как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.

Самое, должно быть, известное рождественское стихотворение было написано Бродским в 1987 году. Посмотрите, сколько здесь человеческого, повседневного, простого — грудь, пар, «стащенные» подарки. И как с помощью одного трамплина — от одного слова «точка» до параллельного ему второго — мы переносимся от самого человеческого к самому высокому:

В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,
чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,
младенец родился в пещере, чтоб мир спасти:
мело, как только в пустыне может зимой мести.

Ему все казалось огромным: грудь матери, желтый пар
из воловьих ноздрей, волхвы — Балтазар, Гаспар,
Мельхиор; их подарки, втащенные сюда.
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.

Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.

Чтобы нам подлинно, по-человечески, пережить эту историю, нужно, пишет Бродский, «представлять». Представлять, пользуясь простыми, знакомыми категориями. Представлять, то есть использовать человеческое восприятие, ведь Рождество открывает эту дверь для пути к Богу. Снова пещера, снова ночь, снова звезда, снова взгляд Отца; теперь в этом взгляде — еще и божественное наблюдение за собой:

Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере,
используй, чтоб холод почувствовать, щели
в полу, чтоб почувствовать голод — посуду,
а что до пустыни, пустыня повсюду.

Представь, чиркнув спичкой, ту полночь в пещере,
огонь, очертанья животных, вещей ли,
и — складкам смешать дав лицо с полотенцем —
Марию, Иосифа, сверток с Младенцем.

Представь трех царей, караванов движенье
к пещере; верней, трех лучей приближенье
к звезде, скрип поклажи, бренчание ботал
(Младенец покамест не заработал

на колокол с эхом в сгустившейся сини).
Представь, что Господь в Человеческом Сыне
впервые Себя узнает на огромном
впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.

В рождественской «Колыбельной» 1992 года появляется еще один мотив: Мария поет ребенку. Стихотворение написано соответствующим размером, который должен нам напоминать обыкновенные колыбельные, которые пели нам или которые уже пели детям и мы сами. Можно ли допустить, хотя бы поэтически, что не только божественное влияло на человеческое, но и наоборот? Что чувствовал Младенец, слушая песни матери? Помнил ли Он их потом?

Родила тебя в пустыне
я не зря.
Потому что нет в помине
в ней царя.

В ней искать тебя напрасно.
В ней зимой
стужи больше, чем пространства
в ней самой.

У одних — игрушки, мячик,
дом высок.
У тебя для игр ребячьих
— весь песок.

Привыкай, сынок, к пустыне
как к судьбе.
Где б ты ни был, жить отныне
в ней тебе.
…Привыкай к пустыне, милый,
и к звезде,
льющей свет с такою силой
в ней везде,

будто лампу жжет, о сыне
в поздний час
вспомнив, тот, кто сам в пустыне
дольше нас.

Последнее из рождественских стихотворений Бродского датировано 1995 годом, то есть оно написано незадолго до смерти автора. Строки переполнены человеческими запахами, вкусами, ощущениями, звуками, эмоциями. Но это не просто история о трех людях: младенец, который, как сказано в третьем куплете, был «слишком мал, чтобы делать что-то еще, [и поэтому] дремал» — этот же младенец в последних строках становится мостом между человеческим и божественным:

В пещере (какой ни на есть, а кров!
Надежней суммы прямых углов!)
в пещере им было тепло втроем;
пахло соломою и тряпьем.

Соломенною была постель.
Снаружи молола песок метель.
И, припоминая его помол,
спросонья ворочались мул и вол.

Мария молилась; костер гудел.
Иосиф, насупясь, в огонь глядел.
Младенец, будучи слишком мал
чтоб делать что-то еще, дремал.

Еще один день позади — с его
тревогами, страхами; с «о-го-го»
Ирода, выславшего войска;
и ближе еще на один — века.

Спокойно им было в ту ночь втроем.
Дым устремлялся в дверной проем,
чтоб не тревожить их. Только мул
во сне (или вол) тяжело вздохнул.

Звезда глядела через порог.
Единственным среди них, кто мог
знать, что взгляд ее означал,
был младенец; но он молчал.

Сергей Гуркин