В третьей, заключительной части цикла, посвященного итальянскому писателю XX века Карло Сгорлону, Анджело Лорети знакомит нас с романом, который сам писатель считал своей итоговой книгой. «Раковина Анатая» — многослойная притча, где ледяная Сибирь становится пространством метафизического испытания, а тяжелый физический труд — парадоксальным путем к обретению внутренней свободы. Мы поговорим о том, что значит быть «чужим» (tal forest) и как среди безмолвия тайги рождается братство, не знающее границ языка и крови. Особое место в нашем разговоре займет фигура слепого сказителя Фалалея — быть может, самого сокровенного образа во всей прозе Сгорлона. И, наконец, мы попытаемся понять, почему именно эта книга дала название всему циклу: что значит, что «нельзя жить без надежды» в мире, где имена строителей стираются ветром, а железная дорога, которой они отдали жизнь, становится метафорой самого существования человека.
Сибирь как зеркало души: «Раковина Анатая» и опыт чужбины
Творчество итальянского писателя Карло Сгорлона — это уникальный мост между эпическим сказанием и экзистенциальными вопросами современного человека. Его роман «Раковина Анатая», основанный на реальной истории фриульских рабочих на строительстве Транссибирской магистрали, выходит далеко за рамки исторической хроники. Для католического читателя эта книга открывается как глубокая притча о человеческом достоинстве, отчуждении и поиске смысла в условиях, которые автор называет ключевым словом — «tal forest» (на фриульском диалекте — «чужбина», «быть чужим»).
Сгорлон не описывает историческую, физическую миграцию из Фриули в Сибирь. Он исследует метафизическое изгнание — состояние, в котором сегодня в той или иной мере пребывает каждый человек, оторванный от корней, традиции и трансцендентного взгляда на мир. Сибирская тайга становится ареной вселенской драмы: сможет ли человек, низведенный до состояния «вьючного животного» в гигантской машине прогресса (олицетворенной стройкой Транссиба), сохранить свою душу?
«Всё чаще ему стала приходить мысль, что почти всю свою жизнь он провёл «в лесу» (за границей)… Россия стала для него вечным изгнанием…» *
И еще:
«Во время работы звучали песни. Это были песни таёжных лесорубов, байкальских рыбаков, лодочников, что тянули бечевой баржи вдоль речных берегов. Все эти песни были печальными. Казалось, все они хранили память о древних бедствиях… Это была похоронная песнь Сибири и тягот, в глубине которой таилась неизменная мечта каждого — вернуться на свою землю. Каждый по-своему ощущал себя в вавилонском плену и не смел петь песни радости о своём далёком Иерусалиме. Всех объединяло одно и то же чувство изгнания и оторванности — и горные фриульцы, и карнийцы, и кадорцы, но также и монголы, татары, киргизы, ибо всякое изгнание похоже на другое, где бы и когда бы оно ни происходило».
Труд как искупление и путь к достоинству
В ответ на вызов изгнания Сгорлон предлагает удивительную для светской литературы концепцию. Физический труд в его романе — это не проклятие и не только средство выживания. Это акт искупления и духовного очищения. Изнуряющая работа в лесу, в лютый мороз, становится для героев способом восстановить «исходное состояние», обрести внутреннюю цельность и моральное достоинство.
«Какая-то тёмная потребность толкала нас на поиски работы и тягот, словно мы совершили неведомую никому, даже нам самим, вину, и лишь трудом могли искупить её и восстановить исходное состояние».
Автор проводит тонкую параллель с библейской идеей труда как со-творчества и несения своего креста. Хотя Сгорлон идёт дальше: труд — это не только наша деятельность, но сама субстанция нашего бытия.
«Мы были сделаны из материала долга и смирения. Мы принимали работу, даже самую тяжёлую, как жизненную необходимость и знали, что должны соответствовать ей, а не наоборот, потому что это она породила нас… Мы знали только, как работать, строить, созидать, потому что понимали, что железная дорога была не чем иным, как суровой службой, и самим образом жизни».
Это контрастирует с современной культурой, видящей в труде лишь средство для потребления или самореализации. У Сгорлона труд — аскетический путь.
Но не для всех. Фигура Сильвестро, «проклятого работой», представляет собой крайнюю точку отчаяния. Для него труд — не искупление, а ад, в котором он пытается заглушить вину:
«Говорят, после смерти мы попадём в ад. Но я уже был в аду и знаю его во всех подробностях… На стройке он работал как проклятый, чтобы суметь отвести и оглушить призраков оставленной семьи… Для него, для его предательства, не могло быть искупления… В мире не могло быть спасения или искупления ни для кого. Все люди для него были лишь каторжниками без отдыха, вечными изгнанниками и чужеземцами…».
Наблюдая за ним, Валериано делает горькое обобщение о природе их общего дела:
«Мы чувствовали, что он не такой, как мы, и в то же время для нас было невозможно закрыть на это глаза, потому что он выставлял напоказ… нечто, что было в глубине каждого. Возможно, мы все были немного прокляты работой, как и он. Возможно, мы не могли не бросаться очертя голову в тяжкий труд, не только потому, что в нём мы обретали себя, но и потому, что работа была нашей таинственной карой…».
Экзистенциальный страх и евангельский ответ
Арриго — фигура трагическая, неспособная принять дар общины и веры. Он опустошён, чувствует себя «пугалом», призраком, утратившим «земной вес».
«Арриго утешался лишь мыслью, что он с нами. Все вместе мы справимся, потому что в единстве сила. Но он, взятый сам по себе, он уже был ничто. Он утратил свой земной вес, стал блуждающей тенью, призраком… Он был убеждён, что человек, будучи подчиненным и ни на что не влияя, в конце концов опустошается от своей сущности и становится пугалом».
И в разговоре с ним Валериано открывает самое сокровенное измерение сгорлоновской этики — измерение, напрямую отсылающее к евангельской притче о «рабе ничего не стоящем» (Лк 17:10):
«— Командовали женщины, понимаешь? Моя тёща, моя жена. — Неважно — командовать. — И даже что-то значить? — Тоже нет. — А что тогда важно? — Делать своё дело. Работать в тишине, ничего не ожидая взамен».
Арриго — человек ветхого Адама, для которого бытие измеряется властью и признанием. Валериано предлагает ему новую меру: верность призванию, а не значимость; служение, а не господство. То, что для Арриго — пустота и смерть, для Валериано — полнота жизни. Подлинное достоинство — не в том, чтобы «значить», а в том, чтобы верно делать своё дело, даже если оно останется незамеченным, даже если ты сам станешь «пугалом», забытым всеми. Это — аскеза забвения, принятие своей «малости» как дара, евангельская антропология в чистом виде.
Диалог изгнанников и тайна Дома
Интересно, что фриульцы находят опору не среди коренных сибиряков, а среди таких же странников и изгнанников: киргиза Анатая, русской переселенки Кати, приютившей их Айдым. Дом Анатая становится кровом, но также сакральным пространством, прообразом Церкви как Дома для всех странствующих. Здесь, у очага, стираются границы между «своим» и «чужим». Здесь слушают истории.
Сам Анатай — фигура трагическая и глубокая. В нём живёт постоянное, почти библейское вопрошание о природе свободы:
«Для него каждый человек был свободен следовать своей судьбе… Свобода для каждого была как воздух, которым дышат… Но, возможно, думал Анатай, свобода была лишь тенью чего-то более истинного и полнокровного, а именно — необходимости. Может быть, все на самом деле было предписано… Айдым не могла не быть… ни он не мог отказаться от участи разбойника…».
Это не языческий фатализм. Это мучительное, честное предчувствие тайны синергии, в которой Божественный промысел и человеческая воля сопряжены неразрывно и непостижимо.
Фалалей: слепой аэд и гармония невидимого
Среди всех фигур «Раковины Анатая» одна стоит особняком — и именно в ней Сгорлон с наибольшей горечью и нежностью воплотил судьбу самого́ искусства в современном мире. Фалалей — слепой мальчик, сказитель и гармонист. Он не строит дорогу. Он не рубит лес. Его «труд» — рассказывать истории и играть музыку. И этот труд кажется бесполезным. Фалалей убеждён, что он — обуза. Его монолог — это крик целой цивилизации устного слова, поставленной на грань исчезновения: «Если я исчезну, никто даже не заметит… Я слепой. Я обуза для всех…».
Но Сгорлон видит дальше и глубже своего героя. Он знает то, чего не знает Фалалей. И авторской волей — через Валериано, через Айдым, через само устройство повествования — он открывает читателю подлинную природу этого «бесполезного» мальчика:
«Фалалей чувствовал, почти чуял их крайнюю внимательность, их необходимость слушать рассказы, так что он был вынужден обратиться к наследию сказок и легенд, великим хранителем которых он стал… Сказки не были правдой, но в то же время были ею, и горе, если бы их не было… Быть хранителем и рассказчиком сказок было чем-то, от чего он никогда не смог бы отказаться… Фантазия стала шевелиться и перемешиваться в нём… Он не знал, что повторяет в себе образ древних поэтов, рапсодов и аэдов… И он не знал, что был слепой, как он, который считался величайшим поэтом античности…».
Писатель, которого критики десятилетиями игнорировали как «провинциального архаиста», чьи книги расходились миллионными тиражами, но чьё имя так и не вошло в школьные программы, — он знал, кем был. Он сознательно вставал в этот ряд: Гомер, рапсоды, аэды, безвестные сказители фриульских хуторов — и он сам. Фалалей не знает, что он — Гомер. Сгорлон — знает. И в этом знании — не гордыня, а смиренное принятие своей миссии. Быть хранителем сказок — не значит быть признанным. Это значит — быть необходимым. Не для рынка, не для критики, не для премий. Для тех, кто нуждается в рассказе. Для тех, кто умеет слушать.
И Валериано отвечает Фалалею, а через него — и всем, кто считает искусство «бесполезным»:
«Думай о музыке, Фалалей. Ты умеешь играть на гармони… Без звука твоей гармони поселок был бы не тем… Ты играешь и рассказываешь лучше всех. …Я сказал ему, что все вещи вместе образуют гармонию, как голоса в хоре. Если бы не хватало даже одного элемента, вся гармония была бы нарушена и изменена».
Фалалей не уходит. Фалалей остаётся. И его гармонь звучит — даже когда кажется, что её никто не слышит.
Символы: железная дорога и раковина
В романе сталкиваются две мощные силы, два архетипа. Железная дорога — символ прогресса, технического величия, коллективной воли, но также и безличной машины, ломающей традиционный уклад. Она сулит соединение народов, но требует колоссальной жертвы.
«Для Миронихи путешествие на поезде… казалось чем-то экстравагантным, с оттенком чего-то предосудительного и греховного… Он [отец Никанор] говорил, что железную дорогу не следует строить… Что дорога, пересекающая всю Сибирь, не может быть ничем иным, как дьявольским наваждением. Она принесёт смятение и разлад в наши деревни… Для меня это стало открытием с горьким привкусом… Теперь я начинал видеть другую сторону предприятия… Железная дорога открывала мне свою теневую сторону… Как и все вещи в мире, железная дорога имела два лица, одно радостное и светлое, и другое тёмное и трудное».
Раковина Анатая — символ иного знания. Загадочная, никогда не видевшая моря, она хранит «магическую красоту и тайну бытия». Это символ поэзии, веры, иррациональной надежды и связи с тайной творения. Сгорлон не отвергает железную дорогу (прогресс), но ясно показывает, что она не может дать ответ на экзистенциальную тоску. Спасение — в области раковины. Надежда питается не логикой, а способностью верить в чудо, слушать тихий голос мифа, находить красоту в суровом бытии.
Однако сам Валериано, веря в «предназначение», сомневается в конечной цели своего титанического труда:
«Я был убеждён, что работать на железной дороге означало реализовывать себя, день за днём, даже если эта работа была спроектирована другими в чужой стране. Это означало, прежде всего, иметь предназначение… В то же время мне казалось, что железная дорога не была истинной, конечной целью, а лишь видимостью таковой… Она была лишь симулякром настоящей жизни… которой мы ожидали и которая должна была наступить лишь после возвращения. Да. То, чего мы ждали, было, несомненно, возвращением…».
В грандиозности стройки он видит и абсурд: люди, подобные муравьям, теряют из виду общую цель.
«Маленький народ» Валериано: итоговая философия общности
Всё, что Сгорлон писал о труде, об изгнании, о памяти, о надежде, стягивается к одному узлу. Этот узел — монолог Валериано, в котором личное и всеобщее, сиюминутное и вечное, сибирское и вселенское перестают различаться. Здесь рождается «маленький народ».
«Фалалей… был частью моего маленького народа, у которого не было границ языка, ни расы, ни возраста… Кем бы мы были без железной дороги? Сухими листьями, носимыми ветром! Призраками без направления и без логова… Мы были фриульцами, карнийцами, кадорцами, а потом монголами, татарами, сибиряками, киргизами… Мы были чужеземцами, изгнанниками, собранными здесь случайно судьбой. Но работа создала ту основу, что объединила нас, живительная сила, тёплая и богатая, как кровь… Железная дорога объединяла нас… И, строя её, мы учились познавать самих себя и обретать смысл в своей жизни… Работа в конечном счёте сломала скорлупу одиночества, которая закрывала нас, и сделала из нас самый странный народ на земле. …При мысли о ней мои глаза заволакивались слезами… Возможно, потому что железная дорога порою казалась мне образом и метафорой самой жизни, нашего вечного труда и устремления к чему-то, к чему мы всегда стремимся, но что никогда не удаётся завершить так, как нам хотелось бы…».
Церковь, ekklesia, есть собрание изгнанников, призванных не по крови, но по духу. В романе Сгорлона «эту роль» выполняет железная дорога. Она — не храм, но она становится храмом. Она — не община святых, но она творит общину из разрозненных, одиноких, потерянных людей. Фриулец и киргиз, кадорец и татарин — все они, не имея общего языка, обретают общее дело, а через него — общую душу. Здесь же — горькое, но трезвое знание о своём месте в истории.
«Никто и никогда не узнал бы, что мы работали на ней; самое большее, вспомнили бы имена царей, которые её пожелали, или министра, возглавлявшего комитет… Наше же имя, напротив, сохранилось бы ненадолго лишь в памяти некоторых сельских жителей, и не более того. Мы были, как капли дождя… Но мы всё равно гордились тем, что трудились на ней, и знали, что однажды, благодаря нашей работе и нашим мукам, по рельсам в тёплых и удобных вагонах поедут счастливые люди».
Это — евангельская логика «раба ничего не стоящего», доведённая до социального, исторического измерения. Безымянные строители империй, безвестные труженики, чьи имена стёрты ветром времени, — они совершили дело. И этого достаточно. Их гордость — не в признании, а в причастности к великому замыслу, который больше их самих.
Здесь же — экзистенциальное напряжение между возвращением и укоренением.
«В основе всего, яркое и счастливое, вознесённое высоко и рельефно, находилось возвращение, наделённое всей привлекательностью и всем блеском, на которые был способен наш дух, и оно придавало смысл нашим дням и всему, что с нами происходило. …Я старался не привязываться слишком сильно к сибирской деревне. Я зорко следил, чтобы гнездо мыслей и ощущений, которое я так давно начал плести вокруг Айдым, не росло и не укреплялось. …Я должен был быть готов вырвать даже Анатая, или Фалалея, или Гурку из ниши, которую они прогрызли во мне… потому что наша судьба была связана с возвращением…».
Tal forest — тоска по дому — здесь достигает своего апогея. Но Сгорлон, как всегда, диалектичен. Возвращение — это цель, но Сибирь — это жизнь. И жизнь, прожитая здесь, не может быть просто вычеркнута. Она реальна. Она — единственная, которая у них есть. И потому Валериано, который всю книгу готовился к возвращению, в финале останется. Потому что дом — уже не там. Дом — там, где Айдым, Фалалей, память о мёртвых и недостроенная, но уже дышащая железная дорога.
«Нельзя жить без надежды»: железная дорога как образ жизни, Сибирь как родина, труд как судьба
И наконец — самое главное. То, что дало название этому циклу публикаций.
«Конец работы был близок, и всё же мы ещё не чувствовали себя полностью спокойными. Тревога всегда находила причины всплывать, чтобы стачивать и продырявливать полотно уверенности…
…Никто и никогда не узнал бы, что мы работали на ней; самое большее, вспомнили бы имена царей, которые её пожелали, или министра, возглавлявшего комитет, или же четырёх главных инженеров. Наше же имя, напротив, сохранилось бы ненадолго лишь в памяти некоторых сельских жителей, и не более того. Мы были как капли дождя, что, смешавшись с другими, тут же неслись вниз по ручьям и потокам. Но мы всё равно гордились тем, что трудились на ней, и знали, что однажды, благодаря нашей работе и нашим мукам, по рельсам в тёплых и удобных вагонах поедут счастливые люди. Мы были уверены, вне всяких сомнений, вопреки всем крушениям надежды, происходившим внутри нас, когда Сильвестро изливал ворчание своего отчаяния, что наше одиночество и наша усталость послужат чему-то. Однажды и Сибирь станет менее негостеприимной, города и поселки увеличатся и дадут приют и пищу людям, пришедшим издалека…
Однажды больше не будет эмигрантов, одиноких и рассеянных по миру, без семьи, без женщины, одиноких, как собаки, в пустыне без любви, на холоде и морозе Сибири. Будут только путешественники. Мы были в этом уверены, потому что нельзя жить без надежды. …
…Теперь меня связывала с железной дорогой глубокая и таинственная привязанность. При мысли о ней мои глаза заволакивались слезами, как когда я вспоминал Ирину или женщин, которые любили меня, а потом бросали. Почему? Я не знал, у меня было всё меньше знаний или уверенности в себе. Возможно, потому что железная дорога порою казалась мне образом и метафорой самой жизни, нашего вечного труда и устремления к чему-то, к чему мы всегда стремимся, но что никогда не удаётся завершить так, как нам хотелось бы.
В жизни всегда присутствует напряжение, устремлённость к чему-то, или, точнее, жизнь и есть само это напряжение, томление и мечта о чём-то; и именно они заставляют нас чувствовать себя живыми и открывают нас самих себе. Возможно, самый глубокий смысл, который я улавливал в гуле, слышимом внутри раковины Анатая, заключался именно в этом. Это была сокровенная истина о том, что железная дорога совпадала с жизнью, что это была одна и та же суть, что она, эта долгая и мучительная миссия на чужбине…».
Сгорлон, прошедший через опыт двадцатого века, через крушение империй, через исчезновение целого мира — крестьянской цивилизации Фриули, — говорит здесь от лица всех, кто когда-либо строил, не надеясь увидеть завершения; кто трудился, зная, что останется безымянным; кто жил на «чужбине», но не позволил отчаянию победить. Надежда у Сгорлона — не оптимизм, что представляет собой интеллектуальную позицию. Надежда — онтологическая категория. Она — сама ткань бытия. Железная дорога, может быть, не достроена. Имена будут забыты. Тела истлеют в сибирской мерзлоте. Но надежда остаётся, потому что без неё жизнь перестаёт быть жизнью. Железная дорога = жизнь. Недостроенная, вечно ускользающая, требующая новых усилий, не дающая гарантий, но единственная, что у нас есть. И ради чего стоит жить. Раковина Анатая гудит тем же гулом, что и душа человека, строящего путь через тайгу. Это гул надежды, труда и памяти — трёх китов сгорлоновской вселенной.
Универсальное странствие и обетование Дома
Финал романа глубоко символичен. Валериано, завершив титанический труд, отказывается возвращаться на историческую родину. Он остаётся с Айдым и Фалалеем, найдя свою новую семью и миссию в Сибири. Его открытие: «Сибирь — повсюду… Везде я был у себя дома, и везде я был чужаком».
Земное странствие (tal forest) — удел падшего человечества. Но без этого странствия невозможно обретение внутреннего Дома — через труд, осмысленный как служение; через милосердие и создание общины; через слово, которое творит смысл и передаёт память.
Заключение: пророчество, неуслышанное традицией
«Раковина Анатая» — это не католический роман в прямом смысле. Но это глубоко католическая по духу книга. Она напоминает нам, что подлинная человеческая жизнь — это iter, путь, а не бездумное перемещение. Что труд может быть очищением. Что надежда (speranza) — не наивный оптимизм, а теологическая добродетель, указующая за пределы видимого. И что даже в самой суровой «чужбине» можно услышать тихий, загадочный голос раковины — голос обетования, что мы не одни и наше странствие имеет высший смысл.
Творчество Карло Сгорлона — это паломничество против забвения, попытка вновь «зачаровать мир», утративший связь с сакральным. Его писательский труд был для него тем же служением, что и труд его героев — аскезой во имя сохранения и передачи смысла.
«В моих мыслях часто возникал образ мудреца и дароносца, царя-волхва из русской легенды… Я представлял его себе вечным запоздалым путником, бродягой и нищим Божьим, странником по планетам и звёздам, без родины и крова, как я. Воображал его в бедных поселках с иллюзией, что может принести людям какую-то добрую весть, сказку или диковинный рассказ — из тех, что помогают сделать жизнь менее суровой».
Именно таким «нищим Божьим», странствующим с драгоценным свитком мифа и памяти, и был Карло Сгорлон. Он не строил идеологических систем, а нёс добрую весть о достоинстве труда, о спасительной силе памяти и о надежде, без которой, как он убеждён, нельзя жить. Его литература — это труд любви, акт милосердия к человеку, затерянному на «чужбине» современности, и тихий, но упорный ответ на вопрос о том, зачем в мире, где царствует железная дорога бездушного прогресса, всё ещё нужна хрупкая, загадочная раковина Анатая.
Карло Сгорлон ушёл от нас в Рождество 2009 года. Но его голос — голос фриульского аэда, слепого пророка Фалалея, мудрого странника Валериано — продолжает звучать. И тот, кто умеет слушать, услышит в этом голосе гул древней раковины: напоминание о том, что мы — изгнанники, но не сироты; что труд наш — не проклятие, а призвание; и что надежда — единственное, что делает человеческую жизнь человеческой.
Нельзя жить без надежды.
Анджело Лорети
*Все цитаты из романа приводятся в авторском переводе Анджело Лорети
Фото: коллаж обложки издательства Mondadori и фото Leonardo Cendamo/Getty Images
