Очередная публикация проекта Ольги Хруль «Церковь с человеческим лицом» посвящена филологу, сотруднику отдела исторической лексикографии Института русского языка имени В.В. Виноградова РАН, специалисту в области исследований древних славянских рукописей, Елене Михайловне Сморгуновой (23 апреля 1937 – 2 января 2019). Она была знатоком древних библейских языков, автором нового комментированного перевода «малых пророков», много лет преподавала древние языки в Библейско-богословском институте св. апостола Андрея и в Колледже католической теологии имени св. Фомы Аквинского (позднее — Институте св. Фомы Аквинского).
Уроженка Москвы, Елена Михайловна не только прекрасно знала и любила родной город, но и профессионально занималась его историей. Автор книги «Москва москвичей».
Незадолго до своего ухода Елена Михайловна рассказывала Ольге Хруль о проведенном на Плющихе детстве, о захватывающих археографических экспедициях в юности, о знакомстве с Польшей и преподавании в Колледже католической теологии в зрелые годы.
— Елена Михайловна, где вы родились и выросли?
— Я родилась 23 апреля 1937 года. А 22 апреля, как известно, отмечался день рождения Владимира Ильича Ленина. Родители решили: раз он Ленин, значит, я Лена. Папа мой был инженер, мама работала на текстильной фабрике подсобной рабочей. А отец по папиной линии с басмачами воевал в Средней Азии, и про него, говорят, известный человек был, и его имени было достаточно для любой сделки. Если он сказал, то всё будет.
Предки мои по отцовской линии – из Средней Азии, из Ферганы. Отец был инженером и работал на заводе, ушёл на войну, в артиллерию. Техническое образование у него было, он работал технологом в железнодорожных мастерских, а мастеровые басмачей не любили, особенно железнодорожники: басмачи портили пути и подвижный состав. Узбекский разговорный он знал, внешность у него была скорее нейтрально восточная, лошадей любил и умел с ними управляться (артиллерия была на конной тяге), ему выправили подходящие документы, и стал он Михаил Юрьевич Сморгунов, русский. Но впоследствии, в Москве, эта перемена не стала основанием для большой карьеры, хотя на инженера и начальника цеха небольшого завода он выучился. Его даже не призвали на Финскую. Но летом 41 года он пошёл сам, немного подучился и снова в артиллерию, ранение, контузия, инвалидность. В последние годы жизни он был лежачим больным, кислородную подушку ему носили из аптеки.
Мы жили на Плющихе в очень интересном доме – доме художника Бакшеева. Он из поздних передвижников, его картины есть в Третьяковке – например, «Женщина, кормящая голубей». Он женился на дочери текстильного фабриканта Лосева – это, конечно, не такая известная фамилия, как Морозовы или Рябушинские, но всё-таки основательное семейство, а он – простой, никому не известный молодой человек. Это был неравный брак. Но тут случилась революция, и приоритеты изменились – он стал уважаемым человеком в обществе и должен был защищать свою жену, которую могли преследовать как дочь фабриканта. Вот такая история.
Наряду с Бакшеевым в общество поздних передвижников входили Аполлинарий Васнецов (не тот, который «Аленушку» писал, а его брат, писавший Москву), Малеев, Перцов, и они нашу пристройку украшали своими произведениями. Например, наверху были картинки на темы сказок Пушкина: «Пушки с пристани палят, кораблю пристать велят», — и там такая пристань, подходят корабли, все цветные, расписные.
Еще у нас стояла копия какой-то Венеры, не знаю, Милосской или другой, и очень красивая была лестница. С замечательными широкими перилами, по которым я каталась уже старше 10 или 12 лет, со второго этажа как на санках.
Дом был построен в 1903-1904 годах, а после революции его стали уплотнять. Вместо одной семьи Бакшеевых на первом этаже поселили пять семей, а на втором чуть меньше: там хозяевам оставили не одну комнату, а три – поскольку он художник, у него должна быть мастерская.
Я каждый год обязательно хожу туда 14 марта, в день Евдокии Плющихи. (Прим.ред.: Евдокия Плющиха, или Авдотья Весновка – старинный славянский праздник начала весны, отмечался 1 марта по старому стилю, в день памяти святой Евдокии Илиопольской.) Улица наша Плющиха, а Евдокия связана с мамой, с бабушкой, и я считаю этот день своим престольным праздником. К сожалению, теперь туда уже нельзя войти, потому что этот дом то ли купила, то ли сняла какая-то финская фирма, огородила забором. Так что только снаружи можно посмотреть.
Дом весь деревянный, а пристройка, в которой мы жили, была каменная. Я помню, что зимой всегда промерзали углы, и с детства у меня был ревматизм – оттого что было всегда холодно. И ангины были очень частые. Зимой окна заносило снегом. Мы клали между рамами вату, чтобы было теплее, а на вату – елочные игрушки, и они лежали долго-долго, до самой весны.
Дом отапливался печкой, с первого этажа на второй шла единая большая печь с белыми изразцами, около которой мы всегда грелись – стояли, прислонившись к ней спиной. Там была такая полочка мраморная, как полагалось над камином — раньше был и камин, но при нас его уже заделали, топили углем и дровами. Очень хорошо помню, как мы с мамой ездили за дровами на склад. Вся Москва была поделена на особые части внутри районов, где выдавали дрова. Отопление было у всех печное до того как провели батареи, поэтому каждый получал свои дрова, они закреплены за семьями были. И мы с мамой ездили за ними с санками. Это такая старая московская жизнь.
Дрова отпускались в такую металлическую сетку – не поштучно, а так, сколько поместится, столько и будет. Если просто так побросать, то пять штук, а если аккуратно сложить, то и пятнадцать войдет. Поэтому мама всегда брала с собой меня – не как рабочую силу, а как ребенка, ради которого что-то делают лучше. И нам аккуратно укладывали, дров получалось больше, и клали еще несколько полешек березовых. Они лучше горели, и у них была кора на растопку. Растапливать газетами было опасно – вдруг портрет окажется, а ты им растапливаешь, это очень серьезное дело. Было много процессов, например, когда нянечка убиралась и задела бюст, и он упал. И не дай Бог нос отвалился или ухо. Это рассматривалось как покушение, статья довольно внушительная, до семи лет. Поэтому растапливать лучше было березовой корой.
И еще во всех комнатах обязательно были радиоприемники. Радио обязательно должно быть всегда включено, выключать не разрешалось. Можно было только покрутить ручку «громче-тише» в серединочке. Если кто-то выключал радиоприемник, это тоже рассматривалось как антисоветское действие. Радио было средством массовой информации, а во время войны по радио объявляли воздушную тревогу, и надо было идти в бомбоубежище. Трое наших соседей никогда не ходили, а меня мама с собой брала. Кто-то приносил воду, а еды никакой не было, и с собой никто ничего не брал, а сидели иногда подолгу, по много часов. Только после сигнала отбоя можно было выходить.
Перед войной рядом с нами начали строить известный Дом архитектора – если смотреть от Киевского вокзала через Москва-реку, то его хорошо видно, он такой полукруглый. Сначала хотели построить полностью круглый дом, чтобы внутри был двор, сквер, и там бы все гуляли; а потом, когда уже построили кусочек, сообразили, что получится не двор, а колодец, и никто там гулять не будет. Тут война началась, и его не достроили, закончили уже гораздо позже и оставили полукруглым.
А еще напротив нашего дома стоял дом интересной конструкции, в стиле модерн начала века. Не художественный модерн, как у Шехтеля, а слабый, простой – поребрики, окошечки, как будто бы деревянная резьба, но из кирпича. И наверху, на фронтончике, была надпись – точнее, остались только выпуклые следы от букв, которые были там когда-то налеплены. Маленькой я не понимала, что там написано, а когда выросла и уже знала яти, то смогла прочитать: «Дом призрения бедных женщин и детей», то есть богадельня. Видимо, она была при Ржевской церкви, которая не сохранилась, там осталось пустое место. В фильме «Три тополя на Плющихе» герой Олега Ефремова стоит на машине и ждет героиню Дорониной как раз на этом месте. Это вообще фильм про мои родные места.
Когда я стала старше и начала заниматься историей Москвы, то обратила внимание: мы жили в 4-м Ростовском переулке, всего их было семь, но среди них не было 3-го и 5-го! Значит, они были раньше на месте больших домов, позже построенных. А сейчас там уже совсем другая жизнь.
— А как возникла тема истории и староверчества в вашей жизни?
— Я училась в МГУ на филологическом факультете, и с первого курса стала ездить в диалектологические экспедиции. Ездила все пять лет, и поэтому не поехала на целину — а всем так хотелось на целину, и я бы тоже поехала, но вот экспедиции…
После окончания университета я по заявке пошла в Институт русского языка Академии наук, они меня уже знали, потому что я студенткой там работала в картотеке, и туда мы привозили свои экспедиционные материалы. Я вошла в группу, которая делала словарь языка XI-XVII веков по рукописным памятникам, которые сохранились в разных местах. Всего вышло 37 томов, причем тираж становился с каждым томом все меньше: первый тираж был 10000, потом 5000, потом 500 экземпляров, а потом 100 экземпляров.
Моим руководителем был Рубен Иванович Аванесов, и еще была Ольга Александровна Князевская, которая позвала меня уже в археографическую экспедицию, в места, где живут староверы, — за книгами и рукописями. Замечательный петербургский ученый Владимир Иванович Малышев обнаружил на Севере огромную старообрядческую культуру, хорошо сохранившуюся, с книгами, рукописями… Там были обнаружены книги протопопа Аввакума, которые туда пришли из Пустозерска. И Малышев издавна руководил питерскими экспедициями.
А надо сказать, что во многих отношениях между Москвой и Питером были сильные расхождения. Медицинские школы разные, детская педиатрия, например, совершенно другая, в других областях тоже разный подход. И экспедиции московские и питерские были разные. Питерцы считали, что надо находить этих людей, владеющих старинными книгами, надо с ними разговаривать, записывать их историю, смотреть и слушать, и пытаться как-то определить те книги и рукописи, что у них есть, но не надо нарушать целостность того, что было. То есть чтобы староверческие книги там же и оставались, чтобы по ним велась служба, дело продолжалось, а эти люди оставались наставниками. В Москве же была совершенно другая линия поведения: эти книги найти, взять и поместить в архив, в хранилища, в рукописные отделы университета или пединститута, в зависимости от того, кто ехал в экспедицию. Считалось, что на местах эти книги пропадают, а в архиве они будут в сохранности, их можно изучать.
У меня была совершенно удивительная женщина, Дарья Филипповна, у которой была по тем временам целая библиотека. Две большие полки книг, которые стояли в кухне над столиком, закрытые занавесочкой, чтобы их не было видно, как будто никто не знает. Мы в её доме несколько дней вели семинар. Я привозила небольшие группы студентов, 5-6 человек, и они учились определять книги. Дарья Филипповна снимает книгу с полки, они берут впервые в руки эту книгу, смотрят переплет, бумагу. Скажем, начала у неё нет, но видно, как она издана, по бумаге, по водяным знакам можно определить время. Это был первый круг, а потом они учились читать, в том числе и скоропись, и бабушки приходили, все участвовали. Это второй круг. А третий был уже для молодёжи, которая просто смотрит и удивляется: «Как она это читает, это же невозможно прочесть». И мы договорились с Дарьей Филипповной, что пока она жива, эти книги будут у неё, но потом они перейдут в университет, в нашу библиотеку, чтобы можно было вести семинар. «Это будет ваш отдельный фонд, будет написано, что это ваши книги, и вы будете тем самым как живая, все про вас будут рассказывать», — говорили мы ей, и она очень радовалась, что книги пойдут в университет. Она скончалась неожиданно, мы об этом не знали и приехали, когда уже прошло 40 дней. А на поминки пришли все деревенские и разобрали по книжке на память о Дарье. Ее племянница говорит: «Осталось то, что не могли прочесть, так я с ней положила». Я думала, мне нехорошо станет, чуть не расплакалась, а она говорит: «Да я только самые старые положила».
Так что книги в действительности пропадают, уходят, надо их забирать и доставлять в библиотеку. Иногда мы предлагали поменять книгу – если находили старинную, XVII века, дораскольную, то предлагали привезти взамен такую же, только более позднего издания. Кому-то это годилось, кому-то нет… В общем, разные были формы.
И вот питерцы нашли подлинного Аввакума, все сочинения, которые он там писал, — в этом основная заслуга Малышева. Они распространялись, переписывались от руки, но это были подлинные его сочинения. А потом, когда мы были в Пустозерске (это была удивительная, совершенно случайная, счастливая удача, что я туда попала, потому что очень далеко и сложно добираться, надо ехать от Нарьян-Мара, и Пустозерск теперь пустой, там ничего нет), и я все время думала, каким образом получилось, что Аввакум писал, и это потом расходилось по всей стране? Его сочинения находят и в Сибири, и в Казахстане, и в Перми… И где он брал те книги, которые цитирует? Он в своем «Житии» цитирует очень много. Он многое знал наизусть, у него была хорошая память, но ведь не всё же! То есть кто-то ему эти книги доставлял. Его охранники были такие же, как он, тоже староверы. Они не перешли в новую церковь, потому что изменились правила и обряды, обычаи, а они выросли на старых правилах и обрядах, они не могли нового принять. Это всё равно как если ты с детства привык есть правой рукой, а тебе вдруг говорят – нет. Это даже не вопрос верования, а вопрос еще и привычки. Многие охранники были за Аввакума, и ему приносили книги – где-то доставали, каким-то образом переправляли. Недавно стало известно, что из Чердыни приходили торговые корабли, и на них привозили какие-то книги, а потом у Аввакума появляется ссылка на одного редкого отца Церкви IV века. Вот как это развивалось.
Мы двигались /с экспедициями/ все дальше и дальше, мы начали с Брянска и Гомеля, Смоленска, Стародуба, с первых /старообрядческих/ общин, которые ушли из Москвы. Их выгнали, вытеснили, потом они стали двигаться дальше, потом дошли до Урала, до Перми. И мы, получается, двигались вместе с ними – но не по времени, а в пространстве, и в конце концов дошли экспедициями от Брянска до Урала и Перми (Пермь – это огромная территория, и там очень много групп староверов). До Киргизии, Пржевальска. И до границы с Монголией, куда нам дальше не было дороги. А они пошли потом дальше, в Китай, и частью попали даже в Австралию, а потом переехали в Южную Америку. А Южная Америка очень богатая, там три урожая в год, надо все собрать и обработать, а молиться когда? Не годится так. Так богато жить нельзя. И они уехали на север, в Орегон, в Северную Америку. А там климат и почти все как у нас в Перми. И тогда они остались там, и сейчас они там есть.
— А как вы познакомились с будущим мужем, Юрием Львовичем?
— А он поехал в нашу экспедицию. Он общался с Татьяной Великановой и Наташей Горбаневской, и они сказали: «У нас есть знакомая такая Лена, она ищет мальчиков в экспедицию». А мальчик нам очень нужен был, потому что всё студентки-девочки ездят, а нужно было везти магнитофоны, фотоаппараты — они все большие были тогда и тяжелые. И он поехал в экспедицию с нами – в Брянск, в Стародубье. Очень хорошая была экспедиция. Он потом рассказывал, что всё смотрел на меня, смотрел, и думал: «Не может же быть такая девочка и не чья-нибудь, не занятая». Но потом оказалось, что нет, не занятая.
А потом, когда мы вернулись в Москву, выяснилось, что у нас очень много общих знакомых – близких, далеких, средних, что это один круг. Что мы вообще много раз в разных местах встречались, еще не зная друг друга, — на семинарах, на докладах… Он потом с нами ещё ездил в экспедиции, в Перми мы вместе были, а потом, когда у нас подросла дочь Надя, то мы и её с собой брали. В 10 лет она легко и спокойно читала все книги и все рукописи, и это был такой аттракцион для местных бабушек: десятилетняя школьница совершенно спокойно читает. Златоуста? Пожалуйста, Златоуста. А вот мы тебе сейчас… это тоже можешь? И это. А ей все равно, что читать. Если тебе дать русскую книжку, ты же любую можешь читать – хоть Фонвизин, хоть Прилепин. Вот и она так же. И бабушки-старообрядки говорили: «Оставь её нам, она у нас игуменьей будет».
— Можно ли сказать, что интерес к старообрядчеству способствовал интересу к католичеству?
— Конечно. Это воспитывает толерантность. У тех, кто изучает религии и обряды, уже не было той зацикленности, которая была у остальных: если они православные – то только это и хорошо, а все остальное плохо. Мы ходили на службу, и Надька выстаивала четыре часа службу, и что-то понимала, и разговаривала с бабушками. Это воспитывает интерес и разносторонность, и способность к сравнению.
А потом мы поехали в Польшу – еще до 1991 года, потому что я занималась «Атласом». После «Диалектологического атласа русского языка» мы делали «Общеславянский лингвистический атлас». Институт русского языка был главным, а делали все славяне – русские, украинцы, белорусы, поляки, словаки, македонцы… А в центре была Москва и Аванесов, глава всей группы. На ежегодные собрания и заседания все участники приезжали в Москву. И я еще, помимо «Атласа», занималась этими приезжающими – устраивала культурную программу, водила их по Москве, в Кремль, на выставки, в другие города ездили, в Дмитров, в Звенигород… А я всегда была культоргом в Институте – в партии никогда не состояла, а вот в профсоюзе была очень активной, и все экскурсии организовывала. Нашим гостям это очень нравилось, они и домой к нам приходили, я ещё с родителями жила. У них довольно редко зовут к себе домой, обычно встречаются в кафе, а тут мама моя пирогов напечет, принимает их замечательно. А они так смотрят и вдруг спрашивают: «Лена, а где же вы спите?» Потому что не видят никакого спального места. «На раскладушке». – «А что такое раскладушка?» В общем, было много жизненно интересного.
И вот за год или за два до 1991 года нас пригласили к себе поляки из польской делегации. Они сказали: «Мы к вам все время приезжаем, давайте теперь вы к нам». И мы поехали. Это было как раз на Пасху, и они стали нас водить по костёлам. Каждый храм был по-разному украшен: если на Рождество ставят вертепы, то на Пасху – Гробы Господни, то есть сцены, изображающие положение во гроб. Помню, что в том храме в Варшаве, где хранится сердце Шопена, была такая фигура Христа, как будто действительно умерший человек лежит в кандалах. Это очень сильное было впечатление.
В Польше мы увидели совершенно другое отношение народа к Церкви и вере, увидели такое, чего здесь никогда не видели. Например, женщина идет с двумя детьми куда-то. И по дороге – костёл. Она заходит с ними, они преклоняют колени, она произносит какую-то молитву. Старшему мальчику тоже говорит, чтобы он за ней повторял, а младшая девочка еще мала, она там просто присутствует. И мы поняли, что это может начинаться, только когда идёт от мамы. И вот эта женщина, обыкновенно одетая, ни платка, ни длинной юбки, помолилась 5-7 минут, а потом с детьми пошла дальше. Это обычно, это привычно.
Потом было паломничество в Ченстохову на встречу с Папой Иоанном Павлом II в 1991 году, открылся колледж святого Фомы Аквинского в Москве…
Во время паломничества в Ченстохову мы побывали в Лясках под Варшавой и познакомились с о. Тадеушем Федоровичем, с которым потом очень дружили до самого последнего дня его жизни. В конце жизни, когда он плохо видел, меня узнавал по руке. И несмотря на то, что не пускали к нему никого, нужно было сказать, что Лена из Москвы с дочкой, с «цуркой» Надей, и тогда пускали, и он был рад. Он был духовником Кароля Войтылы, Папы Иоанна Павла II. Отец Тадеуш был чуть-чуть старше, и когда они оба ещё были простыми священниками, он стал его духовником, и так осталось до самого конца.
В Лясках жили наши знакомые – филолог Эля Янус и другие. Они мне сказали, что это очень хорошее место, очень интересное, надо его посмотреть. И во время паломничества 1991 года я туда приехала, мы познакомились с о. Тадеушем, он встретил очень радушно. Я обмолвилась, что денег нам не дали, а группа большая, 20 девочек. И о. Тадеуш дал мне 400 злотых – это было очень много. Для паломников Папа выделил большую дотацию, и российской делегации тоже, потому что понимал, что у нас денег нет и мы ниоткуда их не возьмём. Но деньги на нашу группу куда-то подевались вместе с её руководителем. Я осталась самой старшей и стала присматривать за девочками. И о. Тадеуш дал нам эти деньги, и это было много. Тогда я смогла покупать девочкам, что они хотят – воду по дороге, пепси-колу, печеньица всякие, и уже в Ченстохове – майки с разной символикой, до сих пор мой муж Юра носит такую – с видом монастыря в Ченстохове. Но часть денег осталась, а я не могла их везти с собой в СССР, это ведь была валюта. И я поехала в Ляски и вернула о. Тадеушу оставшиеся деньги. Это мгновенно стало известно всей общине, и все приходили на меня посмотреть: «Это вот та, которая вернула назад деньги, которые ей дали не под расписку и не подотчетно».
В Лясках есть центр для слабовидящих и слепых детей, и я с ними была потом тесно связана. Я рассказывала, что-то детям и преподавателям про Москву, а потом сделала одну вещь, за которую они были очень благодарны и говорили, что раньше никто до этого не додумался. Я привезла им довольно много игрушек – но не мягких, как им обычно привозили, а пластмассовых. Зайчиков, черепах, крокодила, обезьян, которых можно руками ощупывать, чтобы почувствовать форму. В магазинах они спросом не пользовались, вот все и покупали мягкие игрушки, а они на ощупь одинаковые.
Я всегда к о. Тадеушу приезжала, когда бывала в Польше. Всякий раз это было неожиданно, потому что никаких мобильных телефонов, ничего этого не было. Однажды я прихожу, а о. Тадеуш — радостный такой — говорит: «О, как хорошо, что ты пришла, давай поедем. Святой Отец прислал машину из Ватикана» (каждый раз, когда Папе нужно было поговорить, он присылал машину со своим водителем к отцу Тадеушу, и тот ехал). Он говорит абсолютно искренне. И он не понимает, почему я молчу и не радуюсь, и не прыгаю от восторга, что можно поехать к Папе. А у меня разрывается сердце, я не могу ему сказать, что не могу поехать вообще, что я другая, советский человек, и паспорт у меня другой, и группа на мне… «Почему ты не можешь? Ты же так любишь ездить, а дорога такая красивая. Мы не будем долго, мы только приедем, я поговорю, мы пообедаем. Он кисель сделает». Вот этот кисель есть у Люси Улицкой в книжке (прим. ред.: книга Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик»). И еще одна деталь – когда Даниэль приходит к Папе на личную встречу и видит на нем польские вязаные носки. Об этом тоже Люся нас расспрашивала – мы однажды были в Кастель Гандольфо на общей аудиенции, стояла жуткая жара, много народу, всех пустили во дворик, и я случайно оказалась напротив портьеры, из-за которой вышел Папа. Выходя, он чуть-чуть приподнял свою белую сутану, и стали видны польские вязаные носки. И тапочки хорошие коричневые, из кожи, специально для него сшитые, не магазинные. Без задника, чтобы носок помещался. Это не всем было видно, чистая случайность, что я оказалась рядом. На одну секунду он приподнял сутану, и я сразу увидела, что это польские носки, польская вязка.
Но это позже, а в 1991 году, пока мы были в Ченстохове, в Москве 19 августа случился путч. И поляки нам не советовали возвращаться: «Куда вы едете, зачем? Оставайтесь. Вам дадут разрешение остаться легко и быстро, и никаких проблем не будет». Но мы поехали домой, приехали поздно вечером, а утром я пошла на работу. И я ничего не слышала и не видела, только муж мне сказал, что Надю приняли в медицинский институт. Она сдала все экзамены, и мы уехали в неведении, потому что опять же никакой связи не было. И вот в понедельник я вхожу в институт, а там наша «кадресса» (прим. ред.: заведующая отделом кадров) здоровается и говорит: «Елена Михайловна, я вас поздравляю». Я думаю, откуда она знает, что Надю приняли в институт – ведь я сама узнала об этом только что от своего мужа. Оказалось, что она меня поздравляла с «возвращением к советской власти».
— А как создавался Колледж католической теологии имени святого Фомы Аквинского, в котором вы преподавали?
— О. Тадеуш Пикус, первый декан колледжа, набирал преподавателей, он позвал Юлия Шрейдера, Ивана Лупандина, Виталия Задворного и Алексея Юдина. Постепенно появились в учебном плане дополнительные предметы, потому что не хватало преподавателей. У меня было три предмета, у Юлия Шрейдера – три, еще семинары какие-то, Иван Лупандин взял еще какой-то предмет.
Потом о. Тадеуша Пикуса отозвали в Польшу, колледж возглавил о. Бернардо Антонини, которого мы чаще называли «дон Бернардо», и дальше все было связано именно с ним. Народу в Колледже становилось всё больше и больше. Вступительные экзамены проходили в конце августа, были соответствующие объявления, приходило много народу. Помню, что мы сидели там с самого утра, всех принимали. Как-то ко мне приходил Яша Кротов (прим. ред.: ныне священник Яков Кротов), но я ему сказала: «Вам это точно не нужно».
Где-то, в какой-то газете или в журнале, наверное, в «Theologia», я однажды писала, что в первый год работы мы приняли 100 человек, а на следующий год – уже 200. Кто-то ходил на одни курсы, кто-то на другие. Не было строгой дисциплины, установленного распорядка – практиковалось свободное посещение, экзамены оставались добровольными, кто не хотел – не сдавал. Еще не существовало никаких сертификатов, не была оформлена лицензия. И дон Бернардо всё время находил разные места для занятий.
А потом начали заниматься в храме на Малой Грузинской, постепенно стали освобождать и ремонтировать собор. Помню, когда первый год на Грузинах сидели, занимались на первом этаже. Там такие откосы металлические были, из-за которых доску не всем было видно, поэтому студенты не всегда сидели прямо, иногда боком.
Я очень хорошо помню, как возникла семинария, помню первых семинаристов. Замечательное было дело. Не знаю, каким образом дон Бернардо набрал этих ребят. Кто-то, видимо, был из своих, католических, а те, в свою очередь, сказали знакомым, что создается такое учебное заведение, где денег за учебу платить не надо. Наоборот, тебя поселят где-то, будут кормить и учить. Сдашь экзамены, ну и потом, наверное, станешь священником. (Прим. ред.: первых семинаристов прислали настоятели приходов, и архиепископ Тадеуш Кондрусевич утвердил все кандидатуры.) В конце концов дон Бернардо набрал двенадцать человек, и открылась семинария «Мария – Царица Апостолов». Получается, что практически одновременно всё появилось: и колледж был, и семинария зарождалась.
Наши семинаристы занимались внизу, на первом этаже Собора, в помещении с балками. Не все хотели заниматься и не все были к этому готовы. Их ужасно любили женщины, которые приходили в колледж. Они кормили их, приносили из дому пирожки, вязали им шарфы и варежки. Очень любили этих мальчиков как своих будущих священников. И вот эти мальчики на наших глазах росли. И когда они плохо занимались, у меня всегда появлялось осознание ужасной ответственности. Я же воспитываю каждого из этих мальчиков. И вот сейчас он плохой и не учится, я его ращу и делаю ему выговоры, а потом он вырастет, станет священником, будет принимать исповедь, преподавать Причастие…
Словом, это была огромная ответственность, я очень переживала. Это были ощущения, которых я раньше никогда не знала. Кстати, было бы интересно узнать, что в связи с этим думали другие преподаватели. Однажды, когда мальчики заявили, что не хотят учить иврит и осваивать все эти, как сказал один из них, «ваши каракули и иероглифы», я встала и прочла им целую проповедь о том, как это важно и серьезно. Я убеждала их учиться, объясняла, что они – будущие священники, что им предстоит учить всех людей вокруг себя. По сути многие оказались не готовы, и из этого первого набора были рукоположены во священников всего три человека.
Дон Бернардо, открывая семинарию, собрал мальчиков – будущих семинаристов, их родителей, преподавателей, кого-то из курии, сестру Целину, сестру Марию, арендовал кафе на Рождественском бульваре – я хорошо помню и этот дом, и это кафе в нем, – и всех нас собрал там. Это было для нас так непривычно. Он устроил такое торжественное открытие для московской общественности.
Очень хорошо помню, как рядом со мной сидела мама семинариста Сергея Тимашова и плакала. Плакала потому, что он только что окончил институт с красным дипломом, работал по специальности, был рекомендован в аспирантуру… И вдруг оказывается, что сын собирается поступать в семинарию. И если он станет священником, то у него никогда не будет жены, а у неё самой – внуков. Это было для неё важно. А будущий отец Сергей крестился только за год до поступления в семинарию. Уже неоднократно говорилось, что тогда, в первые годы, в семинарию пришли мальчики, которые не были крещены от рождения, которые не выросли в этой вере, в этой культуре, в этой семье – они вообще только что приняли Крещение. Почти все были такие совсем «зелёные».
И вот мать будущего священника плакала прямо рядом со мной: «Ну как же так, я же внуков хочу!» А я ей говорю: «Ну что вы, он еще епископом будет!» Она, кстати, эти слова запомнила, только забыла, кто именно ей это сказал. Я её запомнила лучше, чем она меня.
Позже семинария перебралась на свою историческую родину, в Санкт-Петербург, – там семинария была семьдесят лет назад. Я тогда имела очень серьезный разговор на эту тему с доном Бернардо. Я не знала всех этих церковных проблем, но со своей позиции говорила, что в Питере мальчикам будет гораздо хуже. Москва и Питер – две разные культуры и истории. Если здесь эти женщины опекали мальчиков, как своих детей, чуть ли не головы им мыли, прыщики выводили – чем-то мазали, кофточки им вязали, то там ничего такого не будет. Питер очень строг и дисциплинирован. Оказалось, что всё вообще гораздо хуже, мы ведь за ними следили отсюда в течение первого года. Они же с третьего курса стали уходить, они стали болеть, они все время были простужены. Такое вот напряженное питерское горло и нос. У них не было ни воды, ни душа, ни кухни. Дежурные носили из соседней пельменной, расположенной по ту сторону улицы, пельмени на всех. И по дороге эти пельмени остывали. А что такое остывшие пельмени? Но все было, как было… Таким трудным был первый год.
А в Москве тем временем оставался колледж, и дон Бернардо по-прежнему оставался его деканом, из-за чего постоянно передвигался между Москвой и Питером. Но он говорил, что это очень хорошо, что ему такой ритм очень нравится, поскольку в поезде он может выспаться. Получалось, что ночь в поезде была единственным временем, когда он вынужденно прерывал свои занятия и спал, так как в поезде гасили свет. Он же старался экономить деньги, а потому ездил не в мягком вагоне. Он спал 3-4 часа, молился утром и вечером – и был очень доволен. И каждый раз он бежал с занятий, торопился, опаздывал, садился в один и тот же вагон, его там уже все знали. Одним и тем же поездом он ездил, в кассе его уже тоже знали, оставляли билет. Он был всем доволен, привык так жить, всегда находился в пути – и думаю, что с мальчиками общался мало и не подозревал о порядках в семинарии. Тем не менее проблемы постепенно решились – и с едой, и с ремонтом, и с отоплением всё образовалось.
— Расскажите, пожалуйста, ещё о доне Бернардо, каким вы его запомнили.
— Он с радостью делал другим людям подарки. Он часто организовывал паломничества, чтобы показать им мир, зная, что никто из этих достойных уважаемых людей, преподавателей, нигде не был и ничего не видел. Вот это для него всегда было удивительно, этому он всегда поражался. Как человек, который всегда много ездил и многое видел, он постоянно изумлялся, что мы нигде не были и ничего не видели, а всё знаем. Вот, например, я не была в Риме, а могу устно целую экскурсию провести: вот это находится там, а это – там. Тут направо пойдёшь, а это там найдёшь. Это его всегда удивляло. Он радовался, что может куда-то повезти нас, не имеющих такой возможности не только из-за отсутствия денег, но и по разным другим причинам. Я ему как-то объясняла, что значит получить характеристику в партбюро. «Но вы же не член партии», – удивлялся он. «Тем более», — говорила я.
Дона Бернардо радовало, что он может дать нам деньги на такую поездку, которая тогда стоила двести долларов. Он меня спросил: «Но вы же имеете такую сумму?» — «Нет», — ответила я. «Что, у вас нет двухсот долларов, чтобы поехать?!» Для него это было равнозначно тому, как если бы я сейчас спросила: «Что, разве у тебя нет с собой носового платка?!» Было вполне понятно, что он бесплатно возил за границу мальчиков – своих учеников. Но преподавателей, причем таких, которые ведут у него столь особенные предметы… А других преподавателей у него просто не было. Он не мог поверить, что преподаватели, носители таких исключительных знаний, не имеют двухсот долларов на поездку. Для него это был нонсенс. Не знаю, о чём в связи с этим он думал и как объяснял себе такой порядок вещей. Но хорошо помню, как, собираясь в магазин церковных товаров покупать мальчикам ткань на сутаны, он сказал мне: «Пойдемте со мной, я куплю все, что нужно вам в этом магазине». Посмеялись тогда. Говорю: «Сутану мне точно не нужно».
Что он и остальные приезжавшие к нам священники думали – трудно понять. Это же совсем другая психология. Почему мы так работаем, почему он столько платит? Может, если бы я ему сказала: «Дон Бернардо, то, что вы платите нам – это копейки, которые ничего не значат в моём бюджете и ни на что не влияют. Я преподаю у вас просто так, в качестве благотворительности. Все ваши деньги уходят у меня на поездки в метро», — если бы я ему сказала, что этого мало или что нужны, например, деньги на какое-то лекарство, он дал бы сразу, в ту же секунду, столько, сколько нужно.
У него были деньги. Каждый раз, когда он летом приезжал в Италию, его спрашивали все те состоятельные люди, которые до этого сорок лет у него причащались, крестились, крестили и выдавали замуж своих детей и внуков: «Что тебе нужно, дон Бернардо, чем тебе помочь?» И он в очередной раз говорил: «Машину опять украли». У него же три машины украли, он же их не закрывал. Выходил и не закрывал. Однажды ко мне в класс на занятие пришел очень расстроенный. Стоит у двери и как-то странно молчит. А я не понимаю, то ли продолжать занятие, то ли что-то не так. Спрашиваю его: «Дон Бернардо, что-то случилось?» А он говорит: «Надо молиться». Ну, это понятно, он всегда так говорит. «Надо за него молиться. Очень-очень молиться. Он такое плохое дело сделал. Он мою машину взял».
Эти люди много не понимали в нашей жизни. Дон Бернардо когда-то был у нас дома, всё своими глазами видел. Не знаю, может быть, он тоже удивился, зачем нам так много книг, почему они не так стоят или не так лежат. Конечно, он не замечал, в чём я хожу, какие у меня платья, ботинки, шуба. А я, например, только в этом году почувствовала и уже семь раз сказала: «Впервые у меня не мерзнут ноги». Позапрошлым летом купила ботинки. И продавщица сказала: «Берите, не пожалеете! Это очень теплые ботинки, ещё много раз меня вспомните». О таких нюансах дон Бернардо, конечно же, не знал и не мог их понять. Мы ему покупали то плед, то бесконечные перчатки и шарфы, а он их всегда всем раздавал, как и всё остальное. А что при этом он думал и понимал – не знает никто из нас. Поэтому, возвращаясь к теме, я уверена, что он вёз нас и других людей не для того, чтобы показать Католическую Церковь. Ни одного намёка на это никогда не было. Он был уверен, что мы все и так знаем, буквально от рождения, что такое Католическая Церковь, будучи или не будучи при этом католиком. Он вёз нас, чтобы показать нам весь этот мир. Он понял, что мы его никогда не видели, а денег не имеем, чтобы посмотреть его самостоятельно. Думаю, что для него здесь было много интересного.
А когда его отправили в Казахстан, у него произошел слом. Здесь он чего-то не знал или не понимал, но мог и способен был как умный человек найти ответы. Прочёл, узнал – и понял. Там же всё было совсем другое, он ничего не мог понять, с ним никто так, как здесь, не разговаривал.
О времени, проведенном доном Бернардо в Казахстане, мы вообще толком ничего не знаем. Как и о тех мальчиках, которые были в это время там. О Питере я могла ему рассказать, а вот про Казахстан…. Я до некоторой степени знаю его, ездила туда в экспедицию, но была в определенных местах. Мне не приходилось бывать среди казахов, среди мусульман. Я работала там со староверами, которые просто жили на этой территории и образовывали своеобразный анклав. Я ничего не знала о том мире, как и о том, что дон Бернардо уезжает. Узнала о его отъезде фактически только на той прощальной Мессе. Подошла к нему, как и все остальные, на Мессе. При этом вообще не знала, что он вот-вот уезжает – прямо завтра или через неделю – и что это последняя Месса, которую он здесь служит. И вообще, зачем я буду соваться со своими вопросами и советами, тем более к священнику, тем более, когда рядом другие священники? Мало ли, кому что покажется. Это нехорошо.
Он очень хотел издать книгу и однажды мне позвонил, я ему ответила, что имею все материалы, и пообещала, что сделаю всё необходимое: «Всё, о чём вы попросите, я непременно сделаю». Он очень обрадовался моим словам и сказал: «Вот и хорошо. Значит, книгу мы сделаем». Но книга по разным причинам так и не вышла, и у меня с тех пор осталось такое чувство некоторой вины – не то что вины, но будто я что-то не сделала. Он-то ждал – но так и не дождался. А книга очень важная и нужная. В первоначальном варианте было очень большое количество ошибок. Очень большое! Ошибки в греческом, латинском, еврейском ведь просто так не увидишь, а для тех, кто учит язык, это особенно важно, чтобы понять всё правильно и усвоить без ошибок. И все эти ошибки были мною выправлены, в рукописях есть. Но мне сказали, что книгу дона Бернардо издавать не будут. Ну, я и перестала об этом говорить. А у нас нет таких книг. Она по методике совсем другая, чем то, что у нас есть.
— Сейчас вы преподаёте в Школе Библии в столичном кафедральном соборе…
— Туда меня позвала Наталья Зыкова, координатор школы. Библию вообще-то должны толковать священники. Но кто-то из них почему-то не смог, и мне позвонила Наташа и попросила заменить. Но в последнее время священники и даже сам владыка Павел Пецци полюбили читать эти лекции, так что у меня они случаются нерегулярно…Cо многими слушателями Школы библии каждую весну и осень ходим с экскурсией по Москве — в октябре мы обошли весь Измайловский осторов, зашли в Храм Покрова Богородицы, построенный в 1679 году, последняя экскурсия этого учебного года должна была быть в июне в Марфо-Мариинскую обитель, но мне уже стало нездоровиться и я не смогла прийти.
— И последнее, Елена Михайловна, cкажите, для чего нужно собирать воспоминания, с вашей точки зрения?
— Порой нам кажется, что это ерунда, что всё неважно и незначимо, но это не так. Очень важно собирать воспоминания – это память народа, которая так и живёт, переходя от одного человека к другому. У неё есть своя система жизни: она может затихать, замирать, потом открываться. Но она и есть кровь истории, её движущая сила.
Беседовала Ольга Хруль
Литературная обработка текста: Анна Марченко
Расшифровка: Вероника Ржеутская, Светлана Дрозд
Фото: Ольга Хруль